Нью-Йоркский блюз: жизнь продолжается…
К моменту отъезда в Америку за Юрием Наумовым прочно закрепилась репутация одного из лучших блюзовых гитаристов России. К 90-му году Наумов стал жаловаться, что теряет взаимопонимание с аудиторией. К тому же настойчиво убеждал себя, что, уехав на Запад, окажется ближе в корням той музыки, что всю жизнь играет. И уехал.
ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЕВ восемь Наумовы жили, по словам Юрия, “между небом и землей”. Необходимое пропитание добывалось с помощью пособия, предоставляемого Нью-йоркской Ассоциацией Новых Американцев (New York Association Of Young Americans); на домашний манер эту организацию называют — Найаной.
— В ПРИНЦИПЕ пособие — это нормально. Но расклад такой: цивилизация предоставила тебе возможность вписаться в нее, для чего и дает стартовые деньги на раскрутку. Вот ты и вписываешься в нее. Конечно, чем скорее ты слезешь с ее горба, тем лучше. Но поскольку Россия тогда отпускала своих сограждан фактически без денежных сбережений, то государственные пособия оказывались соразмеримыми положению дел и оправданными. Парень, который сделал нам гарант в Нью-Йорке, снял нам квартиру, где мы и жили первые месяца два. У нас уровень жизни существенно не изменился. Наверное, мы на более скромном уровне воспроизвели детали нашего московского быта сравнительно благополучных 87-88-х годов: есть крыша над головой, две комнатушки, газовая плита, холодильник — но все это в восьмидесятилетнем бруклинском домике. Он не особенно просторный, что компенсируется нелюбовью американцев к нагромождению предметов в квартире. Всех окружающих нас, скажем, в Москве рундуков-сундуков там бы не было. А стояла бы худенькая книжная полочка, столик с компьютером, телевизор, пара симпатичных кресел. Вот и весь интерьер. В Америке цивилизация пошла путем создания максимально пустого пространства на сравнительно малой площади. Питаемся какими-то простыми вещами. Например, на Брайтон-Бич между Второй и Третьей улицами находится великолепный магазин, торгующий очень недорогими и хорошими орехами. Вот я туда прихожу и покупаю, допустим, фунт фундука, и очень. на этом кайфую. Ездить приходится на сабвее. Иногда в два-три часа ночи. Случалось и через Гарлем. Конечно, стремно быть единственным белым на целый вагон черных, но вполне терпимо. Понимаешь, конечно, что у кого-то может оказаться легкий ствол, но они сами умеют калькулировать, что с бедного музыканта ничего не возьмешь. Обходится. Я вовсе не постигал Америку через музыку. А попросту ходил бесцельно по Манхэттену и балдел. Я потрясающе кайфанул на Нью Йорке. Это чувство и по сей день не выветрилось — один из самых гигантских позитивных шоков, когда-либо испытанных мною. Мой город, класс! Я немножко покатался по Америке; был в Сиэтле, Сан-Франциско, Бостоне, Филадельфии, Вашингтоне, Балтиморе, на Среднем Западе. А почему я все же отдаю предпочтение Нью-Йорку? Из-за отвязки. Безумно свингующий город. В нем все еще много энергии, пульса, жизни. Этот город — не о красоте, он по-своему очень несчастный, может быть, даже трагичный. Этот город о том лучшем, что случилось с людьми в двадцатом веке. В этом же столетии произошло много страшного, поэтому люди ищут утешение в каких-то классических раскладках, милой архитектуре, девятнадцатом веке, классных барышнях,— и эта современная динамика Нью-Йорка им чужда. А я всю жизнь прожил на окраинах больших городов в каких-то странных хрущовках. Нью-Йорк является родиной этих безликих высоток. Он первичен, и он же — квинтэссенция. Когда ты приезжаешь туда и видишь эти коробки, они наконец-то складываются в одно единое великое целое. В России они идут как патологическое кольцо или нарост на исторический центр. А в высотках Нью-Йорка ты узнаешь старт города. Паскудненькая картинка пятиэтажного Новосибирска, в который во время войны перетащили индустриальный центр, из Нью-Йорка и стартует. Но Нью-Йорк — это совершенно самодостаточная единица. Это двадцатый век. И не любить его значит мало что а этом столетии понимать. Повторюсь: этот город не о красоте в каком-то классическом смысле. Он отличается от Парижа так же, как LED ZEPPELIN от Сороковой симфонии Моцарта. Если ты не любишь LED ZEPPELIN, то считай, проехал, ничего не понял в этом городе. Потому что эта музыка, как и Нью-Йорк, требует торчания на ней; чтобы находили невероятную боль и энергию в этом искусстве. Этот город может предоставить тебе пространство для интеллектуального одиночества. Ты можешь там быть один, а можешь и не быть... Но он тебя отпускает, говорит: “Давай, сынок, живи!” Он есть такое загадочное Живое Существо — пульсирующее, раскованное.Мне кажется, что я хорошо его чувствую. Соразмеренно ему существую. И он кормит меня. Я могу отлавливать его вибрации, которые мне на данный момент жизни позарез нужны.
— Случалось ли тебе чувствовать, что ты не вписываешься в ритм города? — Я не конфликтовал с городом. Конфликты были связаны с моим артистическим продвижением и людьми, с которыми сталкивала работа. Город — он громадный усилитель. Ты ему говоришь: “Мне кайфово!” А он в ответ: “Тебе кайфооово!” “Я козел!” — “Ты козееел!” “У меня не получится...”—“У тебя не полууучится...” “А может быть, получится?”—“Может быыть, полууучится...” “Но это будет не скоро”—“Это будет не скоооро...” Я встречал людей, говорящих, что Нью-Йорк — это не Америка. По-моему, они идиоты. По той же логике можно сказать, что голова — это не туловище, а лицо — не затылок. Идя по спине, ты не встретишь глаз. Так что же, лицо — это не человек? Нью-Йорк не позволяет расслабиться так, как это делает вся Калифорния, несколько разнузданная и сексуальная в своем отдыхе. Вообще музыка Северо-Восточной Америки наиболее дисциплинированная, так как не позволяет оттянуться в южном ленивом стиле.
В Америке Наумов развил новую теорию, утверждающую, что американцы — “то “нация пацанистая, а россияне — нация бабья”. Адаптироваться в “насквозь маскулинных Штатах” Наумову помог опыт жизни в Питере — “красивом пенисе на теле страны-девочки, мечтавшей стать мальчиком и отыметъ всю вселенную”. (Наумовскую характеристику городов Санкт-Петербурга и Москвы см. в “ИВАНОВЕ” № 4-5.— Ред.) По собственному признанию, Наумов “собирает” свою публику по сей день, и “тот процесс “еще очень далек от завершения”. В качестве уличного музыканта он себя не пробовал, объясняя “то тем, что его музыка требует закрытого пространства. Юрий в подробностях помнит свои первые разговоры с владельцами музыкальных нью-йоркских клубов, предоставляющих ему площадки для игры. — Из-за рецессии в 90-91-х годах многие клубы вынуждены были закрыться. Но тогда еще существовал почти в каждом из них день, обычно — понедельник, в который с восьми до одиннадцати вечера любой пришедший с улицы гитарист может, предварительно записавшись в очередь, исполнить на сцене два номера. Раньше за это не брали денег. А теперь в некоторых клубах устраиваются гнусные поборы: взимание четырех долларов за то, что парень выйдет на сцену и исполнит пару своих номеров. Клубы эти были обычно самого мелкого или среднего пошиба, поэтому и выделяли они под это просмотровое выступление самый невыгодный с коммерческой точки зрения день — понедельник, люто ненавидимый американцами. В подобной ситуации мало быть хорошим музыкантом. Ты начинаешь зависеть от трюков, связанных со временем. Первые два человека лишь разогревают публику, и поэтому они проходят мимо ее внимания. А вот третий, четвертый, пятый и шестой — как раз те, кого слушают. То есть ты должен устойчиво оказаться в первой десятке. Можешь представить: пока шестеро отыграют, предварительно настроив свои гитары, пройдет час. Только на индивидуальное исполнение требуется восемь минут. Именно после часа прослушивания внимание слушателей замыливается, что делает бесполезным участие во второй десятке. Я вытаскивал номера двадцать восемь, тридцать два — то есть надо было играть глубоко за полночь. Я понимал, что это бессмысленно, и уходил. И однажды мне достался номер три. Я отыграл, и мое выступление понравилось хозяину клуба, называвшегося, кстати, „Speak easy". Название восходит ко времени “сухого закона”, когда люди, собиравшиеся в тайных пивных, вынуждены были вести свои пьяные разговоры так, чтобы их не засекли полицейские: мол, легче, чувак! без базара. Клубы с таким названием есть в разных городах. Так вот: отыграв положенные восемь минут, я изъявил желание отыграть концерт. Хозяин заведения поинтересовался: “А у тебя есть аудитория?” А я ему в глаза вру: “Есть. Человек сорок” (хотя на самом деле в ту пору на мой концерт пришло бы человек шесть). Отлично, мне был назначен для выступления вторник; самые престижные дни — это пятница и суббота. Я стал лихорадочно обзванивать всех знакомых, говоря: ребята, это мой единственный шанс стартовать в этом городе и состояться как музыкант. Иначе я кончу игрой в метро. Теребите-тащите кого сможете! На мой первый концерт пришло семьдесят человек. Хозяин был в глубоком шоке, потому что для такого клуба эта цифра — предел мечтаний. Ведь обычно приходит максимум человек двадцать пять-тридцать. И он сказал: “Если ты такой крутой парень, то лабай”. На следующий концерт пришло восемь посетителей, но хозяин уже прогнулся передо мной и оставил меня в покое. В дальнейшем этот клуб крякнул, но я, прокрутившись в нем критическую массу времени, выскочил на более приличный уровень, где начинается тухляк с выяснениями: а есть ли у меня рекомендации; а где я играл; а что им скажут, если они позвонят туда, и так далее. Ну звоните! Смешной, совковый процесс, когда ты зависишь от мнения о тe6e людей, у которых есть репутация. Там очень не любят брать человека с улицы, хотя и нет гарантий, что неуличный их вытащит и не подведёт. Логика: люди, рискующие бабками должны иметь гарант, что человек их не подведёт. Что, в общем, оправдано. Сейчас я играю в трех клубах, два из которых, например, “Горький конец” (Bitter End - прим. И.М.) , можно назвать очень хорошими. Название “Горький конец” клуб получил после того, как Джэнис Джоплин выступала в нем за день до своей смерти. Он находится в самом сердце Гринич-Виллиджа. Очень уютный, маленький, с отличным звуком. Но я считаю, что все равно это для меня только начало. У Наумова появились друзья, которые правят его стихи на английском, объясняя, что звучит благозвучно, а что — нет. “Они мне сказали, что будет ужасно, если я полностью утрачу свой акцент. Некоторые огрехи в произношении они даже рекомендуют оставить, чтобы подчеркнуть индивидуальную особенность исполнителя — в Штатах считается хорошим тот вокалист, чью дикцию и манеру пения ни с чьей не перепутаешь”. Англоязычные песни Наумова состоят из фразеологизмов вроде „Time to leave the nest”. Собственно, и словарный запас типичен для любого хипповавшего москвича или петербуржца, учившего английский по текстам PINK FLOYD и Боба Дилана. Поэтическое мироощущение Наумова за годы эмиграции едва ли изменилось: прибавился новый язык, но сюжет песен (что-нибудь о полетах во сие и наяву) по-прежнему отличается завидным постоянством. Может быть, даже произошла некоторая примитивизация, так как Наумову пришлось подстраиваться под ограниченный словарный запас. Первые песни на английском он стал писать лишь спустя год после переезда. Сейчас Наумов называет их “действительно классными; это не всякое фуфло, вроде “I can make you feel all right, be my lady of the night”. — Это установило момент морального доверия: мол, если парень поет на нашем языке и поет по делу, то даже переходя на русский язык, он не будет нам врать. Меня очень волновало: как русский язык воспринимается американцами — не режет ли слух, не обламывает ли восприятие песен? Поэтому самому пришлось взломать барьер недопонимания и недоверия, запев на английском. Задача состояла в том, чтобы слушатели не ощущали себя в собственной же стране присутствующими при чем-то чужеродном им полностью. Смею надеяться, что мне это удалось.
Ходят на его концерты и выходцы из России; как правило, “это классные молодые программисты из Колумбийского университета и какие-нибудь искусствоведы, то есть люди, отстегнутые от Брайтон-Бич. Они вдыхают американский воздух как свой”.
— При этом нельзя сказать, что они или я перерезали окончательно пуповину, соединяющую нас с Россией, — просто она безумно растянулась, меняясь вместе с нами во времени. Вот и получается, что две трети моей аудитории чувствует себя комфортабельно, так как к доступной всем инструменталке прибавляется еще и та часть песен, что исполняется на русском или английском.
Раз пять (в Нью-Йорке, Филадельфии и Бостоне) он пытался дать квартирные концерты, что, как выяснилось экспериментальным путем, “противоречит традициям уже сложившейся культуры. Как-то неестественно заставлять людей сидеть, сложивши ноги по турецки в то время как они жаждут припасть шершавой губой к банке пепси. Так что от советской привычки проведения “квартирников” пришлось без сомнений отказаться”. По собственному признанию, Наумов отвык от цветов и больших аудиторий, которые вновь вернулись к нему, когда он приехал в Москву. “Казалось бы, вот она слава. Иди, дурачок, купайся в ней. Но орган, ответственный за то, чтобы радоваться этой славе, уже атрофировался за годы жизни в Штатах. Что-то умерло с отъездом”. Цветы и тысячные аудитории не являются для гитариста главными критериями успеха, он по-прежнему мечтает создать в Штатах группу, работавшую бы в смежной с LED ZEPPELIN плоскости. Однако пока “ничего не удается”.
— Недавно познакомился с хорошими ребятишками в Нью-Йорке, работающими на студии. Они прикололись к моим гитарным делам. Говорят, чтобы я появлялся, как только вернусь из своего вояжа по Европе и Москве. Но из этих затей тоже может ничего не выйти. Кстати, Штаты именно тому и учат, что за каким-то позитивным моментом не всегда следует продолжение. У тебя всегда есть шанс свалиться до нуля; карабкаться вновь и вновь свалиться. Америка должна отбить в тебе орган надежды до каких-то приемлемых размеров. Чтобы он в тебе не совсем умер, но атрофировался как генератор ненужных иллюзий. Через это стоит и нужно пройти. Ничего. Жизнь продолжается.
Г. Рамазашвили, “Иностранец”, 1994.
Источник: Иванов. – Тула, 1994, №6, С.19.
|